найдешь и кого тем заинтересуешь?
— Ну, — мечтательно протянул спутник, — в этом году акведук, а дальше… Верность и преданность королевского конюшего убывали с каждым шагом, сделанным в сторону Джеймса и Джона, поскольку разворачиваться и отступать Огилви не собирался и тишком пройти по другому краю проулка — тем более. Шел посредине, меж двух неглубоких канав, очень довольный собой, а за ним — его люди, двое, и еще кто-то в черном платье на прошлогодний орлеанский манер, видимо, родственник пожаловал с континента. А потом остановился и громко так спросил в окружающее тесное пространство, а что это два чернокнижника с собором делать собрались? Не снести ли?
— Чернокнижие, — публично покривил душой Джеймс, — есть такая иллюзия, которой разные сомнительные личности пытаются оправдывать свое изгнание из родного дома — потому что истинные причины куда гнуснее. Человек в черном поморщился. Суеверны они на материке. Здесь, впрочем, тоже.
— Клеветникам, — нежно заметил Огилви, — в аду языки прижигают. А некоторые и на этом свете такого обращения дождаться могут.
— Клеветникам, говорит? — спросил у собора Джон. — Огилви, поклянетесь ли вы на Библии, что не посягали на честь своей мачехи? Ну?
Черный — незнакомый какой-то, и по роже видно, чужак, — со скверным интересом разглядывал обоих, и Джона, и Огилви, в компании которого только что мирно шел по некой своей надобности.
— Пусть она поклянется на Библии, что она зелья отцу не варила! — рявкнул Огилви, — Но она поклянется — ей все равно в аду гореть не за то, так за это, ведьме и шлюхе! Отца опоили, а теперь вам измена с рук сошла, так видно и…
— Моя бывшая жена, — перекрывая конюшего не закричал, а очень громко сказал Джон, — достойная женщина. И я терпел достаточно.
— Теперь за королеву… — продолжил Огилви. Спутник его вскинул бровь.
Недостающее звено головоломки влетело Джеймсу в лоб словно заостренное бревно из требюше и фигурально выражаясь размазало его по всему проулку и вдоль по королевской миле… сволочи, Гордоны, молчуны проклятые… а тело, не обращая внимание на отсутствие головы, делало, что положено. Два спутника Огилви представляли из себя хорошую закуску. Любопытствующего черного Джон попросту снес в канаву.
Это Джон зря. Гостя тоже придется убить, а делать такие вещи приличнее, когда противник стоит и при оружии. Их придется убить всех — потому что тогда дело станет простым: Огилви перешел границу, а еще лучше — напал первым, вышла драка, противники легли до одного; виноваты, каемся, но больше такого точно не произойдет, потому что второй такой глупой сволочи… ну не то, чтобы в городе Дун Эйдине не водилась рыбка и похуже — но таких дураков настырных все же нет. Что ж — добьем незнакомца прямо там, куда снесли. Потом. Сейчас вот эти двое пойдут на тот свет свидетельствовать о подлости и неверности своего господина и о том, что ради мести и злокозненности он готов укусить длань кормящую.
Тесно, и негде развернуться, и главное — не зацепить Джона, а он долговязый и длиннорукий, и совершенно, совершенно чужой, не чувствуешь его — и на провороте, едва не ударившись локтями, вспоминаешь, не хочешь, а вспоминаешь Орлеан и папиного сынка, чтоб его — как было тогда — как — оно — было — и платит за эту память первый — разрубом от плеча до бедра — а потом и второй — дурной подставленной башкой.
— Кончай лакомиться! — выдыхает Джеймс. Не помогает. Джон отыгрывается за все годы процессов, за все ушаты грязи, вылитые на репутацию любимой — не в этом смысле — приемной матери, за все перешептывания за спиной и вопли в парламенте. Огилви не трус… Но смерти он боится. А Джон Гордон моложе, сильнее и на три головы выше как боец, хотя Джеймс не стал бы равнять его ни с собой, ни даже со старшим братом Джона.
Из канавы доносится негодующее хриплое карканье — и не сразу доходит, что это толедская речь, а смысл ее состоит в том, что невзначай затоптанный свидетель — посол Их Величеств и нанесенное ему оскорбление есть оскорбление монархам… Скверно. Сквернее не придумаешь. Драться он, наверное, все равно не стал бы — зато успел услышать и разобрать столько, что хватит на три доноса его монархам. Значит, не должен доносить. И тут уже не в их с Джоном головах дело. Что ж… Грохот, стук, крик — новоприбывшие очень стараются шуметь. Но в проулок вламываются быстрее, чем Джеймс успевает сделать три шага до канавы.
— Убива-а-а-ют! — кричит Огилви. Врет. Если бы убивали, уже убили бы. И теперь это наша линия защиты. Добить Огилви при стражниках — еще куда ни шло. Посла — невозможно. Законопослушный Гордон опускает оружие и скользит назад и вбок, потому что его противник и не думает вкладывать в ножны свое, особенно теперь, когда у него есть преимущество. Это тоже ошибка. Сержант «городских» бьет Огилви по руке древком алебарды. Теперь у конюшего не только в боку дыра, но и рука вывихнута. Это, впрочем, мелочи. Джеймс кланяется послу и протягивает руку, чтобы помочь ему встать.
— Я нижайше прошу Вашу Светлость, — не убудет от него, — простить нас. Мы никак не ожидали встретить столь высокую особу в таком обществе. Мы не желали оскорбить вас. Чистая правда. Оскорбить — не желали. Судя по выражению посольской физиономии, этого совершенно недостаточно. Да и суть намерений он распознал хорошо, лучше не бывает — как распознают подобные намерения люди, которых норовят убить безоружными, сидящими на земле, средь бела дня, и понимающие, что не зарезали их только чудом. Проклятье… ну проклятье!.. Хотели же — как лучше.
Ученые доктора в университетах которое десятилетие препирались, обращается ли Солнце вокруг Земли, или Земля обращается вокруг Солнца. Некоторые предполагали даже, что светила и тела небесные упорядоченно вращаются вокруг единого центра всего сущего, кое есть Господь Всемогущий, и бывали справедливо биты как теми, кто стоял за вращение Солнца вокруг Земли, так и теми, кто был против, ибо сводить Господа нашего к некой единственной точке в пространстве есть скудоумие на грани ереси. Джеймс точно знал, вокруг какой точки вращается его жизнь — и точка эта помещалась в центре комнаты с зарешеченным узким окном. Кровать, широкая и коротковатая, с пологом. Из полога еженощно сыплются то клопы, то сухой ромашковый цвет. Два кресла, просиженных посредине. За ширмой тазик для умывания и отполированная бронзовая пластинка — бриться. Все знакомо наизусть по прошлому пребыванию, даже как прошлый раз